Горький Максим / книги / Старуха Изергиль



  

Текст получен из библиотеки 2Lib.ru

 
Код произведения: 3120 
Автор: Горький Максим 
Наименование: Старуха Изергиль 





 
                                  ПРОЕКТ
                           ОБЩИЙ ТЕКСТ TEXTSHARE
                            http://text.net.ru
              http://textshare.da.ru http://textshare.tsx.org
                            textshare@aport.ru

  Хотите получать сообщения о появлении новых текстов?
  Подпишитесь на почтовую рассылку по адресу http://podpiska.da.ru

  Об ошибках в тексте сообщайте по адресу oshibki@aport.ru
 

  ------------------------------------------------------------------------

А.ГОРЬКИЙ

  РАССКАЗЫ.

  М.Горький. Избранные сочинения.
  М., Художественная литература, 1986, сс.20-130




  СТАРУХА ИЗЕРГИЛЬ

  I

  Я слышал эти рассказы под Аккерманом, в Бессарабии, на морском берегу.
  Однажды вечером, кончив дневной сбор винограда, партия молдаван, с
которой я работал, ушла на берег моря, а я и старуха Изергиль остались под
густой тенью виноградных лоз и, лежа на земле, молчали, глядя, как тают в
голубой мгле ночи силуэты тех людей, что пошли к морю.
  Они шли, пели и смеялись; мужчины - бронзовые, с пышными, черными
усами и густыми кудрями до плеч, в коротких куртках и широких шароварах;
женщины и девушки - веселые, гибкие, с темно-синими глазами, тоже
бронзовые. Их волосы, шелковые и черные, были распущены, ветер, теплый и
легкий, играя ими, звякал монетами, вплетенными в них. Ветер тек широкой,
ровной волной, но иногда он точно прыгал через что-то невидимое и, рождая
сильный порыв, развевал волосы женщин в фантастические гривы, вздымавшиеся
вокруг их голов. Это делало женщин странными и сказочными. Они уходили все
дальше от нас, а ночь и фантазия одевали их все прекраснее.
  Кто-то играл на скрипке... девушка пела мягким контральто, слышался
смех...
  Воздух был пропитан острым запахом моря и жирными испарениями земли,
незадолго до вечера обильно смоченной дождем. Еще и теперь по небу бродили
обрывки туч, пышные, странных очертаний и красок, тут - мягкие, как клубы
дыма, сизые и пепельно-голубые, там - резкие, как обломки скал,
матово-черные или коричневые. Между ними ласково блестели темно-голубые
клочки неба, украшенные золотыми крапинками звезд. Все это - звуки и
запахи, тучи и люди - было странно красиво и грустно, казалось началом
чудной сказки. И все как бы остановилось в своем росте, умирало; шум
голосов гас, удаляясь, перерождался в печальные вздохи.
  - Что ты не пошел с ними? - кивнув головой, спросила старуха Изергиль.
  Время согнуло ее пополам, черные когда-то глаза были тусклы и
слезились. Ее сухой голос звучал странно, он хрустел, точно старуха
говорила костями.
  - Не хочу, - ответил я ей.
  - У!.. стариками родитесь вы, русские. Мрачные все, как демоны...
Боятся тебя наши девушки... А ведь ты молодой и сильный...
  Луна взошла. Ее диск был велик, кроваво-красен, она казалась вышедшей
из недр этой степи, которая на своем веку так много поглотила
человеческого мяса и выпила крови, отчего, наверное, и стала такой жирной
и щедрой. На нас упали кружевные тени от листвы, я и старуха покрылись
ими, как сетью. По степи, влево от нас, поплыли тени облаков, пропитанные
голубым сиянием луны, они стали прозрачней и светлей.
  - Смотри, вон идет Ларра!
  Я смотрел, куда старуха указывала своей дрожащей рукой с кривыми
пальцами, и видел: там плыли тени, их было много, и одна из них, темней и
гуще, чем другие, плыла быстрей и ниже сестер, - она падала от клочка
облака, которое плыло ближе к земле, чем другие, и скорее, чем они.
  - Никого нет там! - сказал я.
  - Ты слеп больше меня, старухи. Смотри - вон, темный, бежит степью!
  Я посмотрел еще и снова не видел ничего, кроме тени.
  - Это тень! Почему ты зовешь ее Ларра?
  - Потому что это - он. Он уже стал теперь как тень, - пора! Он живет
тысячи лет, солнце высушило его тело, кровь и кости, и ветер распылил их.
Вот что может сделать бог с человеком за гордость!..
  - Расскажи мне, как это было! - попросил я старуху, чувствуя впереди
одну из славных сказок, сложенных в степях. И она рассказала мне эту
сказку.



  "Многие тысячи лет прошли с той поры, когда случилось это. Далеко за
морем, на восход солнца, есть страна большой реки, в той стране каждый
древесный лист и стебель травы дает столько тени, сколько нужно человеку,
чтоб укрыться в ней от солнца, жестоко жаркого там.
  Вот какая щедрая земля в той стране!
  Там жило могучее племя людей, они пасли стада и на охоту за зверями
тратили свою силу и мужество, пировали после охоты, пели песни и играли с
девушками.
  Однажды, во время пира, одну из них, черноволосую и нежную, как ночь,
унес орел, спустившись с неба. Стрелы, пущенные в него мужчинами, упали,
жалкие, обратно на землю. Тогда пошли искать девушку, но - не нашли ее. И
забыли о ней, как забывают об всем на земле".
  Старуха вздохнула и замолчала. Ее скрипучий голос звучал так, как
будто это роптали все забытые века, воплотившись в ее груди тенями
воспоминаний. Море тихо вторило началу одной из древних легенд, которые,
может быть, создались на его берегах.
  "Но через двадцать лет она сама пришла, измученная, иссохшая, а с нею
был юноша, красивый и сильный, как сама она двадцать лет назад. И, когда
ее спросили, где была она, она рассказала, что орел унес ее в горы и жил с
нею там, как с женой. Вот его сын, а отца нет уже; когда он стал слабеть,
то поднялся в последний раз высоко в небо и, сложив крылья, тяжело упал
оттуда на острые уступы горы, насмерть разбился о них...
  Все смотрели с удивлением на сына орла и видели, что он ничем не лучше
их, только глаза его были холодны и горды, как у царя птиц. И
разговаривали с ним, а он отвечал, если хотел, или молчал, а когда пришли
старейшие племени, он говорил с ними, как с равными себе. Это оскорбило
их, и они, назвав его неоперенной стрелой с неотточенным наконечником,
сказали ему, что их чтут, им повинуются тысячи таких, как он, и тысячи
вдвое старше его. А он, смело глядя на них, отвечал, что таких, как он,
нет больше; и если все чтут их - он не хочет делать этого. О!.. тогда уж
совсем рассердились они. Рассердились и сказали:
  - Ему нет места среди нас! Пусть идет куда хочет.
  Он засмеялся и пошел, куда захотелось ему, - к одной красивой девушке,
которая пристально смотрела на него; пошел к ней и, подойдя, обнял ее. А
она была дочь одного из старшин, осудивших его. И, хотя он был красив, она
оттолкнула его, потому что боялась отца. Она оттолкнула его, да и пошла
прочь, а он ударил ее и, когда она упала, встал ногой на ее грудь, так,
что из ее уст кровь брызнула к небу, девушка, вздохнув, извилась змеей и
умерла.
  Всех, кто видел это, оковал страх, - впервые при них так убивали
женщину. И долго все молчали, глядя на нее, лежавшую с открытыми глазами и
окровавленным ртом, и на него, который стоял один против всех, рядом с
ней, и был горд, - не опустил своей головы, как бы вызывая на нее кару.
Потом, когда одумались, то схватили его, связали и так оставили, находя,
что убить сейчас же - слишком просто и не удовлетворит их".
  Ночь росла и крепла, наполняясь странными, тихими звуками. В степи
печально посвистывали суслики, в листве винограда дрожал стеклянный
стрекот кузнечиков, лист-
ва вздыхала и шепталась, полный диск луны, раньше кроваво-красный,
бледнел, удаляясь от земли, бледнел и все обильнее лил на степь
голубоватую мглу...
  "И вот они собрались, чтобы придумать казнь, достойную преступления...
Хотели разорвать его лошадьми - и это казалось мало им; думали пустить в
него всем по стреле, но отвергли и это; предлагали сжечь его, но дым
костра не позволил бы видеть его мучений; предлагали много - и не находили
ничего настолько хорошего, чтобы понравилось всем. А его мать стояла перед
ними на коленях и молчала, не находя ни слез, ни слов, чтобы умолять о
пощаде. Долго говорили они, и вот один мудрец сказал, подумав долго:
  - Спросим его, почему он сделал это? Спросили его об этом. Он сказал:
  - Развяжите меня! Я не буду говорить связанный! А когда развязали его,
он спросил:
  - Что вам нужно? - спросил так, точно они были рабы...
  - Ты слышал... - сказал мудрец.
  - Зачем я буду объяснять вам мои поступки?
  - Чтоб быть понятым нами. Ты, гордый, слушай! Все равно ты умрешь
ведь... Дай же нам понять то, что ты сделал. Мы остаемся жить, и нам
полезно знать больше, чем мы знаем...
  - Хорошо, я скажу, хотя я, может быть, сам неверно понимаю то, что
случилось. Я убил ее потому, мне кажется, - что меня оттолкнула она... А
мне было нужно ее.
  - Но она не твоя! - сказали ему.
  - Разве вы пользуетесь только своим? Я вижу, что каждый человек имеет
только речь, руки и ноги... а владеет он животными, женщинами, землей... и
многим еще...
  Ему сказали на это, что за все, что человек берет, он платит собой:
своим умом и силой, иногда - жизнью. А он отвечал, что он хочет сохранить
себя целым.
  Долго говорили с ним и наконец увидели, что он считает себя первым на
земле и, кроме себя, не видит ничего. Всем даже страшно стало, когда
поняли, на какое одиночество он обрекал себя. У него не было ни племени,
ни матери, ни скота, ни жены, и он не хотел ничего этого.
  Когда люди увидали это, они снова принялись судить о том, как наказать
его. Но теперь недолго они говорили, - тот, мудрый, не мешавший им судить,
заговорил сам:
  - Стойте! Наказание есть. Это страшное наказание;
вы не выдумаете такого в тысячу лет! Наказание ему - в нем самом! Пустите
его, пусть он будет свободен. Вот его наказание!
  И тут произошло великое. Грянул гром с небес, - хотя на них не было
туч. Это силы небесные подтверждали речь мудрого. Все поклонились и
разошлись. А этот юноша, который теперь получил имя Ларра, что значит:
отверженный, выкинутый вон, - юноша громко смеялся вслед людям, которые
бросили его, смеялся, оставаясь один, свободный, как отец его. Но отец его
- не был человеком... А этот - был человек. И вот он стал жить, вольный,
как птица. Он приходил в племя и похищал скот, девушек - все, что хотел. В
него стреляли, но стрелы не могли пронзить его тела, закрытого невидимым
покровом высшей кары. Он был ловок, хищен, силен, жесток и не встречался с
людьми лицом к лицу. Только издали видели его. И долго он, одинокий, так
вился около людей, долго - не один десяток годов. Но вот однажды он
подошел близко к людям и, когда они бросились на него, не тронулся с места
и ничем не показал, что будет защищаться. Тогда один из людей догадался и
крикнул громко:
  - Не троньте его. Он хочет умереть!
  И все остановились, не желая облегчить участь того, кто делал им зло,
не желая убивать его. Остановились и смеялись над ним. А он дрожал, слыша
этот смех, и все искал чего-то на своей груди, хватаясь за нее руками. И
вдруг он бросился на людей, подняв камень. Но они, уклоняясь от его
ударов, не нанесли ему ни одного, и когда он, утомленный, с тоскливым
криком упал на землю, то отошли в сторону и наблюдали за ним. Вот он встал
и, подняв потерянный кем-то в борьбе с ним нож, ударил им себя в грудь. Но
сломался нож - точно в камень ударили им. И снова он упал на землю и долго
бился головой об нее. Но земля отстранялась от него, углубляясь от ударов
его головы.
  - Он не может умереть! - с радостью сказали люди. И ушли, оставив его.
Он лежал кверху лицом и видел - высоко в небе черными точками плавали
могучие орлы. В его глазах было столько тоски, что можно было бы отравить
ею всех людей мира. Так, с той поры остался он один, свободный, ожидая
смерти. И вот он ходит, ходит повсюду... Видишь, он стал уже как тень и
таким будет вечно! Он не понимает ни речи людей, ни их поступков - ничего.
И все ищет, ходит, ходит... Ему нет жизни, и смерть не улыбается ему. И
нет ему места среди людей... Вот как был поражен человек за гордость!"
Старуха вздохнула, замолчала, и ее голова, опустившись на грудь,
несколько раз странно качнулась.
  Я посмотрел на нее. Старуху одолевал сон, показалось мне. И стало
почему-то страшно жалко ее. Конец рассказа она вела таким возвышенным,
угрожающим тоном, а все-таки в этом тоне звучала боязливая, рабская нота.
  На берегу запели, - странно запели. Сначала раздался контральто, - он
пропел две-три ноты, и раздался другой голос, начавший песню сначала, а
первый все лился впереди его... - третий, четвертый, пятый вступили в
песню в том же порядке. И вдруг ту же песню, опять-таки сначала, запел хор
мужских голосов.
  Каждый голос женщин звучал совершенно отдельно, все они казались
разноцветными ручьями и, точно скатываясь откуда-то сверху по уступам,
прыгая и звеня, вливаясь в густую волну мужских голосов, плавно лившуюся
кверху, тонули в ней, вырывались из нее, заглушали ее и снова один за
другим взвивались, чистые и сильные, высоко вверх.
  Шума волн не слышно было за голосами...



  II

  - Слышал ли ты, чтоб где-нибудь еще так пели? - спросила Изергиль,
поднимая голову и улыбаясь беззубым ртом.
  - Не слыхал. Никогда не слыхал...
  - И не услышишь. Мы любим петь. Только красавцы могут хорошо петь, -
красавцы, которые любят жить. Мы любим жить. Смотри-ка, разве не устали за
день те, которые поют там? С восхода по закат работали, взошла луна, и уже
- поют! Те, которые не умеют жить, легли бы спать. Те, которым жизнь мила,
вот - поют.
  - Но здоровье... - начал было я.
  - Здоровья всегда хватит на жизнь. Здоровье! Разве ты, имея деньги, не
тратил бы их? Здоровье - то же золото. Знаешь ты, что я делала, когда была
молодой? Я ткала ковры с восхода по закат, не вставая почти. Я, как
солнечный луч, живая была и вот должна была сидеть неподвижно, точно
камень. И сидела до того, что, бывало, все кости у меня трещат. А как
придет ночь, я бежала к тому, кого любила, целоваться с ним. И так я
бегала три месяца, пока была любовь; все ночи этого времени бывала у него.
И вот до какой поры дожила - хватило крови! А сколько любила! Сколько
поцелуев взяла и дала!..
  Я посмотрел ей в лицо. Ее черные глаза были все-таки тусклы, их не
оживило воспоминание. Луна освещала ее сухие, потрескавшиеся губы,
заостренный подбородок с седыми волосами на нем и сморщенный нос,
загнутый, словно клюв совы. На месте щек были черные ямы, и в одной из них
лежала прядь пепельно-седых волос, выбившихся из-под красной тряпки,
которою была обмотана ее голова. Кожа на лице, шее и руках вся изрезана
морщинами, и при каждом движении старой Изергиль можно было ждать, что
сухая эта кожа разорвется вся, развалится кусками и предо мной встанет
голый скелет с тусклыми черными глазами.
  Она снова начала рассказывать своим хрустящим голосом:
  - Я жила с матерью под Фальчи, на самом берегу Бырлада; и мне было
пятнадцать лет, когда он явился к нашему хутору. Был он такой высокий,
гибкий, черноусый, веселый. Сидит в лодке и так звонко кричит он нам в
окна:
  "Эй, нет ли у вас вина... и поесть мне?" Я посмотрела в окно сквозь
ветви ясеней и вижу: река вся голубая от луны, а он, в белой рубахе и в
широком кушаке с распущенными на боку концами, стоит одной ногой в лодке,
а другой на берегу. И покачивается, и что-то поет. Увидал меня, говорит:
"Вот какая красавица живет тут!.. А я и не знал про это!" Точно он уж знал
всех красавиц до меня! Я дала ему вина и вареной свинины... А через четыре
дня дала уже и всю себя... Мы всё катались с ним в лодке по ночам. Он
приедет и посвистит тихо, как суслик, а я выпрыгну, как рыба, в окно на
реку. И едем... Он был рыбаком с Прута, и потом, когда мать узнала про все
и побила меня, уговаривал все меня уйти с ним в Добруджу и дальше, в
дунайские гирла. Но мне уж не нравился он тогда - только поет да целуется,
ничего больше! Скучно это было уже. В то время гуцулы шайкой ходили по тем
местам, и у них были любезные тут... Так вот тем - весело было. Иная ждет,
ждет своего карпатского молодца, думает, что он уже в тюрьме или убит
где-нибудь в драке, - и вдруг он один, а то с двумя-тремя товарищами, как
с неба, упадет к ней. Подарки подносил богатые - легко же ведь доставалось
все им! И пирует у нее, и хвалится ею перед своими товарищами. А ей любо
это. Я и попросила одну подругу, у которой был гуцул, показать мне их...
Как ее звали? Забыла как... Все стала забывать теперь. Много времени
прошло с той поры, все забудешь! Она меня познакомила с молодцом. Был
хорош... Рыжий был, весь рыжий - и усы, и кудри! Огненная голова. И был он
такой печальный, иногда ласковый, а иногда, как зверь,
ревел и дрался. Раз ударил меня в лицо... А я, как кошка, вскочила ему на
грудь да и впилась зубами в щеку... С той поры у него на щеке стала ямка,
и он любил, когда я целовала ее...
  - А рыбак куда девался? - спросил я.
  - Рыбак? А он... тут... Он пристал к ним, к гуцулам. Сначала все
уговаривал меня и грозил бросить в воду, а потом - ничего, пристал к ним и
другую завел... Их обоих и повесили вместе - и рыбака и этого гуцула. Я
ходила смотреть, как их вешали. В Добрудже это было. Рыбак шел на казнь
бледный и плакал, а гуцул трубку курил. Идет себе и курит, руки в
карманах, один ус на плече лежит, а другой на грудь свесился. Увидал меня,
вынул трубку и кричит: "Прощай!.." Я целый год жалела его. Эх!.. Это уж
тогда с ними было, как они хотели уйти в Карпаты к себе. На прощанье пошли
к одному румыну в гости, там их и поймали. Двоих только, а нескольких
убили, а остальные ушли... Все-таки румыну заплатили после... Хутор сожгли
и мельницу, и хлеб весь. Нищим стал.
  - Это ты сделала? - наудачу спросил я.
  - Много было друзей у гуцулов, не одна я... Кто был их лучшим другом,
тот и справил им поминки...
  Песня на берегу моря уже умолкла, и старухе вторил теперь только шум
морских волн, - задумчивый, мятежный шум был славной второй рассказу о
мятежной жизни. Все мягче становилась ночь, и все больше разрождалось в
ней голубого сияния луны, а неопределенные звуки хлопотливой жизни ее
невидимых обитателей становились тише, заглушаемые возраставшим шорохом
волн... ибо усиливался ветер.
  - А то еще турка любила я. В гареме у него была, в Скутари. Целую
неделю жила, - ничего... Но скучно стало... - всё женщины, женщины...
Восемь было их у него... Целый день едят, спят и болтают глупые речи...
Или ругаются, квохчут, как курицы... Он был уж немолодой, этот турок.
Седой почти и такой важный, богатый. Говорил - как владыка... Глаза были
черные... Прямые глаза... Смотрят прямо в душу. Очень он любил молиться. Я
его в Букурешти увидала... Ходит по рынку, как царь, и смотрит так важно,
важно. Я ему улыбнулась. В тот же вечер меня схватили на улице и привезли
к нему. Он сандал и пальму продавал, а в Букурешти приехал купить что-то.
"Едешь ко мне?" - говорит. "О да, поеду!" - "Хорошо!" И я поехала. Богатый
он был, этот турок. И сын у него уже был - черненький мальчик, гибкий
такой... Ему лет шестнадцать было. С ним я и убежала от турка... Убежала в
Болгарию, в Лом-Паланку... Там меня одна бол-
гарка ножом ударила в грудь за жениха или за мужа своего - уже не помню.
  Хворала я долго в монастыре одном. Женский монастырь. Ухаживала за
мной одна девушка, полька... и к ней из монастыря другого, - около
Арцер-Паланки, помню, - ходил брат, тоже монашек... Такой... как червяк,
все извивался предо мной... И когда я выздоровела, то ушла с ним... в
Польшу его.
  - Погоди!.. А где маленький турок?
  - Мальчик? Он умер, мальчик. От тоски по дому или от любви... но стал
сохнуть он, так, как неокрепшее деревцо, которому слишком много перепало
солнца... так и сох все... Помню, лежит, весь уже прозрачный и
голубоватый, как льдинка, а все еще в нем горит любовь... И все просит
наклониться и поцеловать его... Я любила его и, помню, много целовала...
Потом уж он совсем стал плох - не двигался почти. Лежит и так жалобно, как
нищий милостыни, просит меня лечь с ним рядом и греть его. Я ложилась.
Ляжешь с ним... он сразу загорится весь. Однажды я проснулась, а он уж
холодный... мертвый... Я плакала над ним. Кто скажет? Может, ведь это я и
убила его. Вдвое старше его я была тогда уж. И была такая сильная,
сочная... а он - что же?.. Мальчик!..
  Она вздохнула и - первый раз я видел это у нее - перекрестилась
трижды, шепча что-то сухими губами.
  - Ну, отправилась ты в Польшу... - подсказал я ей.
  - Да... с тем, маленьким полячком. Он был смешной и подлый. Когда ему
нужна была женщина, он ластился ко мне котом и с его языка горячий мед
тек, а когда он меня не хотел, то щелкал меня словами, как кнутом. Раз
как-то шли мы по берегу реки, и вот он сказал мне гордое, обидное слово.
О! О!.. Я рассердилась! Я закипела, как смола! Я взяла его на руки и, как
ребенка, - он был маленький, - подняла вверх, сдавив ему бока так, что он
посинел весь. И вот я размахнулась и бросила его с берега в реку. Он
кричал. Смешно так кричал. Я смотрела на него сверху, а он барахтался там,
в воде. Я ушла тогда. И больше не встречалась с ним. Я была счастлива на
это: никогда не встречалась после с теми, которых когда-то любила. Это
нехорошие встречи, все равно как бы с покойниками.
  Старуха замолчала, вздыхая. Я представлял себе воскрешаемых ею людей.
Вот огненно-рыжий, усатый гуцул идет умирать, спокойно покуривая трубку. У
него, наверное, были холодные, голубые глаза, которые на все смотрели
сосредоточенно и твердо. Вот рядом с ним черноусый
рыбак с Прута; плачет, не желая умирать, и на его лице, бледном от
предсмертной тоски, потускнели веселые глаза, и усы, смоченные слезами,
печально обвисли по углам искривленного рта. Вот он, старый, важный турок,
наверное, фаталист и деспот, и рядом с ним его сын, бледный и хрупкий
цветок Востока, отравленный поцелуями. А вот тщеславный поляк, галантный и
жестокий, красноречивый и холодный... И все они - только бледные тени, а
та, которую они целовали, сидит рядом со мной живая, но иссушенная
временем, без тела, без крови, с сердцем без желаний, с глазами без огня,
- тоже почти тень.
  Она продолжала.
  - В Польше стало трудно мне. Там живут холодные и лживые люди. я не
знала их змеиного языка. Все шипят.. Что шипят? Это бог дал им такой
змеиный язык за то, что они лживы. Шла я тогда, не зная куда, и видела,
как они собирались бунтовать с вами, русскими. Дошла до города Бохнии. Жид
один купил меня; не для себя купил, а чтобы торговать мною. Я согласилась
на это. Чтобы жить - надо уметь что-нибудь делать. Я ничего не умела и за
это платила собой. Но я подумала тогда, что ведь, если я достану немного
денег, чтобы воротиться к себе на Бырлад, я порву цепи, как бы они крепки
ни были. И жила я там. Ходили ко мне богатые паны и пировали у меня. Это
им дорого стоило. Дрались из-за меня они, разорялись. Один добивался меня
долго и раз вот что сделал: пришел, а слуга за ним идет с мешком. Вот пан
взял в руки тот мешок и опрокинул его над моей головой. Золотые монеты
стукали меня по голове, и мне весело было слушать их звон, когда они
падали на пол. Но я все-таки выгнала пана. У него было такое толстое,
сырое лицо, и живот - как большая подушка. Он смотрел, как сытая свинья.
Да, выгнала я его, хотя он и говорил, что продал все земли свои, и дома, и
коней, чтобы осыпать меня золотом. Я тогда любила одного достойного пана с
изрубленным лицом. Все лицо было у него изрублено крест-накрест саблями
турок, с которыми он незадолго перед тем воевал за греков. Вот человек!..
Что ему греки, если он поляк? А он пошел, бился с ними против их врагов.
Изрубили его, у него вытек один глаз от ударов, и два пальца на левой руке
были тоже отрублены... Что ему греки, если он поляк? А вот что: он любил
подвиги. А когда человек любит подвиги, он всегда умеет их сделать и
найдет, где это можно. В жизни, знаешь ли ты, всегда есть место подвигам.
И те, которые не находят их для себя, - те просто лентяи или
трусы или не понимают жизни, потому что, кабы люди понимали жизнь, каждый
захотел бы оставить после себя свою тень в ней. И тогда жизнь не пожирала
бы людей бесследно... О, этот, рубленый, был хороший человек! Он готов был
идти на край света, чтобы делать что-нибудь. Наверное, ваши убили его во
время бунта. А зачем вы ходили бить мадьяр? Ну-ну, молчи!..
  И, приказывая мне молчать, старая Изергиль вдруг замолчала сама,
задумалась.
  - Знала также я и венгра одного. Он однажды ушел от меня, - зимой это
было, - и только весной, когда стаял снег, нашли его в поле с
простреленной головой. Вот как! Видишь - не меньше чумы губит любовь
людей; коли посчитать - не меньше.. Что я говорила? О Польше... Да, там я
сыграла свою последнюю игру. Встретила одного шляхтича... Вот был красив!
Как черт. Я же стара уж была, эх, стара! Было ли мне четыре десятка лет?
Пожалуй, что и было... А он был еще и горд, и избалован нами, женщинами.
Дорого он мне стал... да. Он хотел сразу так себе взять меня, но я не
далась. Я не была никогда рабой, ничьей. А с жидом я уже кончила, много
денег дала ему... И уже в Кракове жила. Тогда у меня все было: и лошади, и
золото, и слуги... Он ходил ко мне, гордый демон, и все хотел, чтоб я сама
кинулась ему в руки. Мы поспорили с ним... Я даже, - помню, - дурнела от
этого. Долго это тянулось... Я взяла свое: он на коленях упрашивал меня...
Но только взял, как уж и бросил. Тогда поняла я, что стала стара... Ох,
это было мне не сладко! Вот уж не сладко!.. Я ведь любила его, этого
черта... а он, встречаясь со мной, смеялся... подлый он был! И другим он
смеялся надо мной, а я это знала. Ну, уж горько было мне, скажу! Но он был
тут, близко, и я все-таки любовалась им. А как вот ушел он биться с вами,
русскими, тошно стало мне. Ломала я себя, но не могла сломать... И решила
поехать за ним. Он около Варшавы был, в лесу.
  Но когда я приехала, то узнала, что уж побили их ваши... и что он в
плену, недалеко в деревне.
  "Значит, - подумала я, - не увижу уже его больше!" А видеть хотелось.
Ну, стала стараться увидать... Нищей оделась, хромой, и пошла, завязав
лицо, в ту деревню, где был он. Везде казаки и солдаты... дорого мне
стоило быть там! Узнала я, где поляки сидят, и вижу, что трудно попасть
туда. А нужно мне это было. И вот ночью поползла я к тому месту, где они
были. Ползу по огороду между гряд и вижу: часовой стоит на моей дороге...
А уж слышно
мне - поют поляки и говорят громко. Поют песню одну... к матери бога... И
тот там же поет... Аркадэк мой. Мне горько стало, как подумала я, что
раньше за мной ползали... а вот оно, пришло время - и я за человеком
поползла змеей по земле и, может, на смерть свою ползу. А этот часовой уже
слушает, выгнулся вперед. Ну, что же мне? Встала я с земли и пошла на
него. Ни ножа у меня нет, ничего, кроме рук да языка. Жалею, что не взяла
ножа. Шепчу: "Погоди!.." А он, солдат этот, уже приставил к горлу мне
штык. Я говорю ему шепотом: "Не коли, погоди, послушай, коли у тебя душа
есть! Не могу тебе ничего дать, а прошу тебя..." Он опустил ружье и также
шепотом говорит мне: "Пошла прочь, баба! пошла! Чего тебе?" Я сказала ему,
что сын у меня тут заперт... "Ты понимаешь, солдат, - сын! Ты ведь тоже
чей-нибудь сын, да? Так вот посмотри на меня - у меня есть такой же, как
ты, и вон он где! Дай мне посмотреть на него, может, он умрет скоро... и,
может, тебя завтра убьют... будет плакать твоя мать о тебе? И ведь тяжко
будет тебе умереть, не взглянув на нее, твою мать? И моему сыну тяжко же.
Пожалей же себя и его, и меня - мать!.."
Ох, как долго говорила я ему! Шел дождь и мочил нас. Ветер выл и
ревел, и толкал меня то в спину, то в грудь. Я стояла и качалась перед
этим каменным солдатом... А он все говорил: "Нет!" И каждый раз, как я
слышала его холодное слово, еще жарче во мне вспыхивало желание видеть
того, Аркадэка... Я говорила и мерила глазами солдата - он был маленький,
сухой и все кашлял. И вот я упала на землю перед ним и, охватив его
колени, все упрашивая его горячими словами, свалила солдата на землю. Он
упал в грязь. Тогда я быстро повернула его лицом к земле и придавила его
голову в лужу, чтоб он не кричал. Он не кричал, а только все барахтался,
стараясь сбросить меня с своей спины. Я же обеими руками втискивала его
голову глубже в грязь. Он и задохнулся... Тогда я бросилась к амбару, где
пели поляки. "Аркадэк!.." - шептала я в щели стен. Они догадливые, эти
поляки, - и, услыхав меня, не перестали петь! Вот его глаза против моих.
"Можешь ты выйти отсюда?" - "Да, через пол!" - сказал он. "Ну, иди же". И
вот четверо их вылезло из-под этого амбара: трое и Аркадэк мой. "Где
часовые?" - спросил Аркадэк. "Вон лежит!.." И они пошли тихо-тихо,
согнувшись к земле. Дождь шел, ветер выл громко. Мы ушли из деревни и
долго молча шли лесом. Быстро так шли. Аркадэк держал меня за руку, и его
рука была горяча и дрожала.
  О!.. Мне так хорошо было с ним, пока он молчал. Последние это были
минуты - хорошие минуты моей жадной жизни. Но вот мы вышли на луг и
остановились. Они благодарили меня все четверо. Ох, как они долго и много
говорили мне что-то! Я все слушала и смотрела на своего пана. Что же он
сделает мне? И вот он обнял меня и сказал так важно... Не помню, что он
сказал, но так выходило, что теперь он в благодарность за то, что я увела
его, будет любить меня... И стал он на колени предо мной, улыбаясь, и
сказал мне: "Моя королева!" Вот какая лживая собака была это!.. Ну, тогда
я дала ему пинка ногой и ударила бы его в лицо, да он отшатнулся и
вскочил. Грозный и бледный стоит он предо мной... Стоят и те трое, хмурые
все. И все молчат. Я посмотрела на них... Мне тогда стало - помню - только
скучно очень, и такая лень напала на меня... Я сказала им: "Идите!" Они,
псы, спросили меня:
  "Ты воротишься туда, указать наш путь?" Вот какие подлые! Ну, все-таки
ушли они. Тогда и я пошла... А на другой день взяли меня ваши, но скоро
отпустили. Тогда увидела я, что пора мне завести гнездо, будет жить
кукушкой! Уж тяжела стала я, и ослабели крылья, и перья потускнели...
Пора, пора! Тогда я уехала в Галицию, а оттуда в Добруджу. И вот уже около
трех десятков лет живу здесь. Был у меня муж, молдаванин; умер с год тому
времени. И живу я вот! Одна живу... Нет, не одна, а вон с теми.
  Старуха махнула рукой к морю. Там все было тихо. Иногда рождался
какой-то краткий, обманчивый звук и умирал тотчас же.
  - Любят они меня. Много я рассказываю им разного. Им это надо. Еще
молодые все... И мне хорошо с ними. Смотрю и думаю: "Вот и я, было время,
такая же была... Только тогда, в мое время, больше было в человеке силы и
огня, и оттого жилось веселее и лучше... Да!.."
Она замолчала. Мне грустно было рядом с ней. Она же дремала, качая
головой, и тихо шептала что-то... может быть, молилась.
  С моря поднималась туча - черная, тяжелая, суровых очертаний, похожая
на горный хребет. Она ползла в степь. С ее вершины срывались клочья
облаков, неслись вперед ее и гасили звезды одну за другой. Море шумело.
Недалеко от нас, в лозах винограда, целовались, шептали и вздыхали.
Глубоко в степи выла собака... Воздух раздражал нервы странным запахом,
щекотавшим ноздри. От облаков падали на землю густые стаи теней и ползли
по ней, ползли, исчезали, являлись снова... На месте луны осталось
только мутное опаловое пятно, иногда его совсем закрывал сизый клочок
облака. И в степной дали, теперь уже черной и страшной, как бы
притаившейся, скрывшей в себе что-то, вспыхивали маленькие голубые
огоньки. То там, то тут они на миг являлись и гасли, точно несколько
людей, рассыпавшихся по степи далеко друг от друга, искали в ней что-то,
зажигая спички, которые ветер тотчас же гасил. Это были очень странные
голубые языки огня, намекавшие на что-то сказочное.
  - Видишь ты искры? - спросила меня Изергиль.
  - Вон те, голубые? - указывая ей на степь, сказал я.
  - Голубые? Да, это они... Значит, летают все-таки! Ну-ну... Я уж вот
не вижу их больше. Не могу я теперь многого видеть.
  - Откуда эти искры? - спросил я старуху. Я слышал кое-что раньше о
происхождении этих искр, но мне хотелось послушать, как расскажет о том же
старая Изергиль.
  - Эти искры от горящего сердца Данко. Было на свете сердце, которое
однажды вспыхнуло огнем... И вот от него эти искры. Я расскажу тебе про
это... Тоже старая сказка... Старое, все старое! Видишь ты, сколько в
старине всего?.. А теперь вот нет ничего такого - ни дел, ни людей, ни
сказок таких, как в старину... Почему?.. Ну-ка, скажи! Не скажешь... Что
ты знаешь? Что все вы знаете, молодые? Эхе-хе!.. Смотрели бы в старину
зорко - там все отгадки найдутся... А вот вы не смотрите и не умеете жить
оттого... Я не вижу разве жизнь? Ох, все вижу, хоть и плохи мои глаза! И
вижу я, что не живут люди, а все примеряются, примеряются и кладут на это
всю жизнь. И когда обворуют сами себя, истратив время, то начнут плакаться
на судьбу. Что же тут - судьба? Каждый сам себе судьба! Всяких людей я
нынче вижу, а вот сильных нет! Где ж они?.. И красавцев становится все
меньше.
  Старуха задумалась о том, куда девались из жизни сильные и красивые
люди, и, думая, осматривала темную степь, как бы ища в ней ответа.
  Я ждал ее рассказа и молчал, боясь, что, если спрошу ее о чем-либо,
она опять отвлечется в сторону.
  И вот она начала рассказ.



  III

  "Жили на земле в старину одни люди, непроходимые леса окружали с трех
сторон таборы этих людей, а с чет-
вертой - была степь. Были это веселые, сильные и смелые люди. И вот пришла
однажды тяжелая пора явились откуда-то иные племена и прогнали прежних в
глубь леса. Там были болота и тьма, потому что лес был старый, и так густо
переплелись его ветви, что сквозь них не видать было неба, и лучи солнца
едва могли пробить себе дорогу до болот сквозь густую листву. Но когда его
лучи падали на воду болот, то подымался смрад, и от него люди гибли один
за другим. Тогда стали плакать жены и дети этого племени, а отцы
задумались и впали в тоску. Нужно было уйти из этого леса, и для того были
две дороги: одна - назад, - там были сильные и злые враги, другая -
вперед, - там стояли великаны-деревья, плотно обняв друг друга могучими
ветвями, опустив узловатые корни глубоко в цепкий ил болота. Эти каменные
деревья стояли молча и неподвижно днем в сером сумраке и еще плотнее
сдвигались вокруг людей по вечерам, когда загорались костры. И всегда,
днем и ночью, вокруг тех людей было кольцо крепкой тьмы, оно точно
собиралось раздавить их, а они привыкли к степному простору. А еще
страшней было, когда ветер бил по вершинам деревьев и весь лес глухо
гудел, точно грозил и пел похоронную песню тем людям. Это были все-таки
сильные люди, и могли бы они пойти биться насмерть с теми, что однажды
победили их, но они не могли умереть в боях, потому что у них были заветы,
и коли б умерли они, то пропали б с ними из жизни и заветы. И потому они
сидели и думали в длинные ночи, под глухой шум леса, в ядовитом смраде
болота. Они сидели, а тени от костров прыгали вокруг них в безмолвной
пляске, и всем казалось, что это не тени пляшут, а торжествуют злые духи
леса и болота... Люди всё сидели и думали. Но ничто - ни работа, ни
женщины не изнуряют тела и души людей так, как изнуряют тоскливые думы. И
ослабли люди от дум... Страх родился среди них, сковал им крепкие руки,
ужас родили женщины плачем над трупами умерших от смрада и над судьбой
скованных страхом живых, - и трусливые слова стали слышны в лесу, сначала
робкие и тихие, а потом все громче и громче... Уже хотели идти к врагу и
принести ему в дар волю свою, и никто уже, испуганный смертью, не боялся
рабской жизни... Но тут явился Данко и спас всех один".
  Старуха, очевидно, часто рассказывала о горящем сердце Данко. Она
говорила певуче, и голос ее, скрипучий и глухой, ясно рисовал предо мной
шум леса, среди которого умирали от ядовитого дыхания болота несчастные,
загнанные люди...
  "Данко - один из тех людей, молодой красавец. Красивые - всегда смелы. И
вот он говорит им, своим товарищам:
  - Не своротить камня с пути думою. Кто ничего не делает, с тем ничего
не станется. Что мы тратим силы на думу да тоску? Вставайте, пойдем в лес
и пройдем его сквозь, ведь имеет же он конец - все на свете имеет конец!
Идемте! Ну! Гей!..
  Посмотрели на него и увидали, что он лучший из всех, потому что в очах
его светилось много силы и живого огня.
  - Веди ты нас! - сказали они.
  Тогда он повел..."
Старуха помолчала и посмотрела в степь, где все густела тьма. Искорки
горящего сердца Данко вспыхивали где-то далеко и казались голубыми
воздушными цветами, расцветая только на миг.
  "Повел их Данко. Дружно все пошли за ним - верили в него. Трудный путь
это был! Темно было, и на каждом шагу болото разевало свою жадную гнилую
пасть, глотая людей, и деревья заступали дорогу могучей стеной.
Переплелись их ветки между собой; как змеи, протянулись всюду корни, и
каждый шаг много стоил пота и крови тем людям. Долго шли они... Все гуще
становился лес, все меньше было сил! И вот стали роптать на Данко, говоря,
что напрасно он, молодой и неопытный, повел их куда-то. А он шел впереди
их и был бодр и ясен.
  Но однажды гроза грянула над лесом, зашептали деревья глухо, грозно. И
стало тогда в лесу так темно, точно в нем собрались сразу все ночи,
сколько их было на свете с той поры, как он родился. Шли маленькие люди
между больших деревьев и в грозном шуме молний, шли они, и, качаясь,
великаны-деревья скрипели и гудели сердитые песни, а молнии, летая над
вершинами леса, освещали его на минутку синим, холодным огнем и исчезали
так же быстро, как являлись, пугая людей. И деревья, освещенные холодным
огнем молний, казались живыми, простирающими вокруг людей, уходивших из
плена тьмы, корявые, длинные руки, сплетая их в густую сеть, пытаясь
остановить людей. А из тьмы ветвей смотрело на идущих что-то страшное,
темное и холодное. Это был трудный путь, и люди, утомленные им, пали
духом. Но им стыдно было сознаться в бессилии, и вот они в злобе и гневе
обрушились на Данко, человека, который шел впереди их. И стали они
упрекать его в неумении управлять ими, - вот как!
  Остановились они и под торжествующий шум леса, среди дрожащей тьмы,
усталые и злые, стали судить Данко.
  - Ты, - сказали они, - ничтожный и вредный человек для нас! Ты повел
нас и утомил, и за это ты погибнешь!
  - Вы сказали: "Веди!" - и я повел! - крикнул Данко, становясь против
них грудью. - Во мне есть мужество вести, вот потому я повел вас! А вы?
Что сделали вы в помощь себе? Вы только шли и не умели сохранить силы на
путь более долгий! Вы только шли, шли, как стадо овец!
  Но эти слова разъярили их еще более.
  - Ты умрешь! Ты умрешь! - ревели они. А лес все гудел и гудел, вторя
их крикам, и молнии разрывали тьму в клочья. Данко смотрел на тех, ради
которых он понес труд, и видел, что они - как звери. Много людей стояло
вокруг него, но не было на лицах их благородства, и нельзя было ему ждать
пощады от них. Тогда и в его сердце вскипело негодование, но от жалости к
людям оно погасло. Он любил людей и думал, что, может быть, без него они
погибнут. И вот его сердце вспыхнуло огнем желания спасти их, вывести на
легкий путь, и тогда в его очах засверкали лучи того могучего огня... А
они, увидав это, подумали, что он рассвирепел, отчего так ярко и
разгорелись очи, и они насторожились, как волки, ожидая, что он будет
бороться с ними, и стали плотнее окружать его, чтобы легче им было
схватить и убить Данко. А он уже понял их думу, оттого еще ярче загорелось
в нем сердце, ибо эта их дума родила в нем тоску.
  А лес все пел свою мрачную песню, и гром гремел, и лил дождь...
  - Что сделаю я для людей?! - сильнее грома крикнул Данко.
  И вдруг он разорвал руками себе грудь и вырвал из нее свое сердце и
высоко поднял его над головой.
  Оно пылало так ярко, как солнце, и ярче солнца, и весь лес замолчал,
освещенный этим факелом великой любви к людям, а тьма разлетелась от света
его и там, глубоко в лесу, дрожащая, пала в гнилой зев болота. Люди же,
изумленные, стали как камни.
  - Идем! - крикнул Данко и бросился вперед на свое место, высоко держа
горящее сердце и освещая им путь людям.
  Они бросились за ним, очарованные. Тогда лес снова зашумел, удивленно
качая вершинами, но его шум был заглушен топотом бегущих людей. Все бежали
быстро и смело, увлекаемые чудесным зрелищем горящего сердца.
  И теперь гибли, но гибли без жалоб и слез. А Данко все был впереди, и
сердце его все пылало, пылало!
  И вот вдруг лес расступился перед ним, расступился и остался сзади,
плотный и немой, а Данко и все те люди сразу окунулись в море солнечного
света и чистого воздуха, промытого дождем Гроза была - там, сзади них, над
лесом, а тут сияло солнце, вздыхала степь, блестела трава в брильянтах
дождя и золотом сверкала река... Был вечер, и от лучей заката река
казалась красной, как та кровь, что била горячей струёй из разорванной
груди Данко.
  Кинул взор вперед себя на ширь степи гордый смельчак Данко, - кинул он
радостный взор на свободную землю и засмеялся гордо. А потом упал и - умер.
  Люди же, радостные и полные надежд, не заметили смерти его и не
видали, что еще пылает рядом с трупом Данко его смелое сердце. Только один
осторожный человек заметил это и, боясь чего-то, наступил на гордое сердце
ногой... И вот оно, рассыпавшись в искры, угасло..."
  - Вот откуда они, голубые искры степи, что являются перед грозой!
  Теперь, когда старуха кончила свою красивую сказку, в степи стало
страшно тихо, точно и она была поражена силой смельчака Данко, который
сжег для людей свое сердце и умер, не прося у них ничего в награду себе.
Старуха дремала. Я смотрел на нее и думал: "Сколько еще сказок и
воспоминаний осталось в ее памяти?" И думал о великом горящем сердце Данко
и о человеческой фантазии, создавшей столько красивых и сильных легенд.
  Дунул ветер и обнажил из-под лохмотьев сухую грудь старухи Изергиль,
засыпавшей все крепче. Я прикрыл ее старое тело и сам лег на землю около
нее. В степи было тихо и темно. По небу все ползли тучи, медленно,
скучно... Море шумело глухо и печально.