Код произведения: 15569
Автор: Эллисон Харлан
Наименование: Пыльные глаза
ХАРЛАН ЭЛЛИСОН
ПЫЛЬНЫЕ ГЛАЗА
перевод В. Альтштейнера
Их брак был неизбежен. Она - с бородавкой на правой щеке, он - слепой
к свету. И терпеть-то их не было причин на Топазе; в городе, посвященном
красоте, несовершенство невыносимо. Но они жили, избегаемые всеми, и
сошлись. Так и должно было случиться. Красота к красоте, уродство к
уродству. Пария к парии.
Так поженились они и жили, и вскоре она зачала.
Начинался кошмар.
На пять тысяч футов вздымался в жемчужное небо город Света на планете
Топаз. Башни его сияли огнем, заключенным в камне. Пастельные тона -
розовые и голубые и нежно-зеленые - сплетались в один чарующий водоворот.
Трех размеров были башни. Потрясающие великаны возносились на пять тысяч
футов - с точностью до дюйма, - башни средние стояли как дорожные столбы
высотой тринадцать сотен футов, а между ними - башни-крошки стофутового
роста, хрупкие и дерзкие, как подростки.
Блестя и сверкая, взмывая и падая и снова взмывая, перекидывались с
башни на башню дорожки и мостики, инженерные чудеса. С уровня на уровень
скользили прозрачные пандусы и разделители, придавая городу облик
сказочного царства, отрешенного от мирского уродства, купающегося в
собственной красоте.
И люди.
Мужчины, женщины, дети - ноты в великой симфонии совершенства.
Простота и роскошь сливались в городе так полно, что не оставалось места ни
грубости, ни вульгарности. Лица не были пусты, или жестоки, или вялы.
Красота таилась в глазах, и в ясности черт, и в ритме шагов.
Никакого уродства не было на Топазе. В городе Света - ничего, кроме
лишь блистательного парада совершенства и изящества. Ни расового маразма,
ни нирваны, ни скуки. Культура сложная, полная жизни и богатая идеями, но
она посвятила себя красоте жизни и отражению той красоты во всем
материальном мире.
Слепой и жена его, женщина с бородавкой, обитали на маленьком участке
за городом, где крестьяне возделывали свои симметричные поля орудиями,
приятными глазу и удобными в труде.
Они жили в междуярусном доме со всеми современными роботоудобствами.
Свет загорался и гас по мановению руки, по нажатию кнопки стены излучали
тепло, пищу готовили великолепные в своей изощренности робоповара,
чистильщики выныривали из стенных ниш за каждой соринкой; и было там
хорошо.
В подвале, где гнездились сервомеханизмы, где располагался нервный
центр дома, слепой и женщина с бородавкой соорудили еще одну комнату,
лишенную света. В той комнате мягкие стены глушили звук, защищая ее
обитателя от внешних воздействий. В ту комнату не проникал свет, и постель
была как палитра пуха.
Там жил Человек.
Человек, ибо другого имени он не имел. В отличие от слепого, коего
звали Брумал, или женщины с бородавкой - Ордак. Те обладали именами, ибо
иной раз приходилось им путешествовать по Топазу, иметь дело с другими
людьми. Человек же не выходил никуда. Он никогда не видел света и не бродил
по земле; комната была его домом, и родители его сделали все, чтобы он
никогда не вышел оттуда.
В машинном погребе межуровня за городом Света сидел в бесстрастном
молчании Человек, руки сложены на чреслах, ноги подвернуты, отдыхая.
Пыльные глаза обращены на движущиеся нецвета.
Ибо Человека не вынесли бы на Топазе. В мире красоты безбрежной
безобразие знакомо, но презираемо. Брумал и Ордак были уродами - бородавка,
слепота, - но они долго жили в обществе, и у них хватало ума держаться
подальше от людей. Потомок их - дело иное.
Ибо кто потерпит глаза из пыли?
Брумал отпер дверь и вошел.
- Отец... - пробормотал Человек, и речь его была сладка, как
родниковая вода, а тон его нежен, как крылья бабочки.
- Да. Как ты сегодня? Было ли тебе видение?
Кивнул Человек и обратил к слепому серые глазницы.
- Оно пришло раньше, отец. Глубочайшая тьма, продернутая ярко-алым,
напомнила мне о жерле вулкана, отец.
Слепой сел и медленно покачал головой:
- Но ты ведь никогда не видал вулкана, сын мой. Человек отошел от
стены, огромные его ладони болтались ниже колен.
- Знаю.
- Тогда как...
- Так же, как я видел чаек, что ныряют над зеленым плевком земли. Так
же, как видел глубокую реку оранжевой грязи, что бурля текла к болоту. Все
это одно, отец. Я вижу.
А слепец в изумлении продолжал кивать и покачивать головой. То были
ответы на вопросы, которых он не задавал.
- Где мать? Уж несколько раз она не приходила навестить меня.
Слепой вздохнул:
- Она должна работать, сынок, если мы хотим и дальше наполнять свои
пищечаны. Она трудится в рассылочном центре.
- Ах, - и Человек вызвал видение сенсоцентра, откуда чарующие запахи и
звуки и ощущения изливались в воздух Топаза на радость его обитателям. - Ей
должно нравиться там. Так близко к аромату орхидей.
- Она говорит, что это хорошая работа.
Человек кивнул. Его огромная голова чуть склонилась вперед, и пыльные
глаза утонули в колодцах тени.
- Тебе что-то нужно?
Человек соскользнул по стене в прохладную тьму и ответил ласково, ибо
понимал, что отец его лишен зрения; даже такого, каким наделен он сам.
- Нет, отец, мне ничего не нужно. У меня есть мои пироги с мясом и
пиво. У меня есть мои тени и цвета. И запах уходящего времени. Ничего мне
больше не надо.
- Как странен ты, сын мой, - таинственно произнес слепой, ибо это
вовсе не было тайной.
Человек хохотнул мягко и мускусно в нежном веселье.
- Воистину странен, отец.
Слепец медленно поднялся на ноги, и кости его скрипнули чуть слышно.
- До скорой встречи, сынок, - произнес он наконец.
- Иди мягко, отец мой, - сказал Человек, как принято было прощаться в
Топазе.
- Оставайся нежно, - согласно традиции ответил слепой.
Он вышел и закрыл дверь и установил на замке новую комбинацию.
Осторожность не бывает излишней, особенно в таком деле. Двадцать лет
доказывали это. Двадцать лет, в течение которых его сын оставался в живых,
чтобы блуждать в своем мире странного, слепого зрения.
Слепой вскарабкался по пандусу на жилой ярус и уселся, скрестив ноги,
на своей лежанке. Он стал наигрывать тихонько на спиральной флейте. И играл
без перерыва, пока привратник не вспыхнул розовым светом и не издал
дрожащий предупредительный сигнал, когда в чаше проявилась Ордак.
- O-оох! - Она вышла из чаши и устало опустилась в гнездо пеночек. -
Ну и день! Как же надоели мне орхидеи, кто бы знал. Добрый вечер, дорогой.
Как он сегодня?
Слепой отложил свою флейту и распростер руки.
Обнял женщину, прижимая ее темные волосы к своей шее, такие гладкие,
нежные. И буркнул в ответ. Она поняла.
- Что же будет, Брумал?
Он мягко отстранил ее и задумчиво вздохнул:
- Ордак, как я могу сказать, что все будет хорошо, когда с каждым днем
становится все хуже? Ты знаешь, он не может выйти, и мы должны жить
здесь... Его не потерпят снаружи, даже по дороге в космопорт. Мы в ловушке
здесь, моя дорогая.
Она встала, оправив свободную тунику и юбку. Аккуратно уложенные
волосы прикрывали бородавку на правой щеке. Конечно, о ее уродстве знали,
но, невидимое, оно переносилось легче.
Ордак все стояла, размышляя о том, что принесет будущее, и слепой муж
сидел у ее ног, когда будущее рухнуло с небес. Оно просто было - не дурное,
не хорошее, а какое выдалось. Жизнь прошлась тяжелой поступью сама по себе.
Покуда Ордак стояла в молчаливом раздумье, нарушился энергопередающий
луч межконтинентального вертокрыла, чуть сместился, никем не замечено,
силовой фокус - и могучий аппарат рухнул с высоты две с половиной тысячи
футов, мгновенно уничтожив надземную часть дома. Он втоптал здание в землю,
оставив в сохранности лишь машинный погреб. Оставив для спасателей и
анализаторов, что пришли потом, дабы оценить нанесенный ущерб и спасти тех,
кто остался в живых.
Над землей выживших не было. Последние двое несовершенных на Топазе
отправились в общительное спокойствие, туда, где ни красота, ни уродство не
имеют значения. Туда, где все мягко-серое и нежно-теплое от близости друг
друга.
Так следует думать об этом.
Но под землей...
Вот тогда кошмар начался по-настоящему. То, что двадцать лет таилось в
засаде, с рыком бросилось на глотку красоты Топаза.
Он медитировал. И медитирующим его нашли.
При помощи трамбовочных лучей, что сплавляли обрывки металла и куски
пластика в прочные стены приятных пастельных тонов, они пробрались через
обломки. А достигнув тайной комнаты - дверь ее никак не ублажала глаз, -
остановились в растерянности, размышляя, что же предпринять.
Их было трое. Чрезвычайно красивые мужчины.
Первый - блондин с широко посаженными глазами и внешностью чиновника,
в тунике золотисто-медной. Он вел себя невозмутимо, как человек, уверенный
в своих способностях и красоте. Чрезвычайных. Второй был на несколько
дюймов пониже первого - а тот имел футов шесть роста, - темные, курчавые
волосы скатывались на лоб с изяществом пантеры, кидающейся на ягненка. Руки
его, благодаря мастерству пластихирурга, казались короче положенного, но то
было рассчитанное несовершенство, оборачивающееся совершенством - в
сочетании рук с длинным торсом и короткими ногами. Превосходно исполненная
работа - пропорциями второй мужчина походил на Адониса.
Третий мог служить классическим древнегреческим образцом мужества и
одаренности. Его глубоко посаженные серые глаза сияли властностью и
сочувствием. Походка его была шагом легионера, а речь - мерным говором
мудреца. Он никогда не облысеет и улыбка его не померкнет.
- В жизни не видел ничего подобного, - сказал курчавый анализатор по
имени Роул.
- Это ведь не стандартный машинный погреб? - спросил старший по имени
Прате.
Третий из них, Хольд, с мудрой иронией покачал головой:
- Нет, и, должен признать, это весьма безобразно. Некрашено. Грубо.
Он чуть вздрогнул по-женски. Но это было в характере Хольда, и никто
из его товарищей не заметил, как это некрасиво
- Давайте откроем, - предложил Прате, взявшись за трамбовщик.
Остальные двое не ответили, а значит, согласились, и Прате включил
луч. Хлынула широкая дуга сладостной яблочной зелени. За несколько секунд
дверь оплавилась по краям и распалась на две совершенно симметричные
половины. И пришедшие глянули во вздыбленную тьму.
Он медитировал. И медитирующим его нашли.
Поначалу, в первых каплях сочащегося из-за их спин света, они не
поняли, что перед ними человеческое существо. Он был серой грудой,
сваленной в углу, голова опущена, руки покоятся на чреслах.
Затем, по мере того как прояснялись детали, каждый из троих по очереди
задерживал дыхание. Прате первым вошел в комнату, и голос его был почти не
приятной смесью удивления и омерзения.
За ним следовал Роул, и, разглядев Человека, он издал вопль ужаса -
вначале округлый, затем грушевидный, длинный и, наконец, разбившийся: "Как
гнусно!" И выражение его лица было некрасиво. Чрезвычайно.
Хольд направил фонарь в угол и тут же отвел луч, осветивший в своих
безумных блужданиях всю комнату: голые стены, тарелочку с остатками каши,
циновку на полу. Затем луч вернулся, но теперь озеро света заливало пол и
краешек ягодиц Человека, чтобы в тени оставалось лицо, о, это лицо!..
Огромная голова, копна нечесаных почти седых волос, сбившихся в
колтуны на висках. Тяжелая челюсть, и рот, точно косая рваная прорезь в
блеклой плоти. Большие, прижатые к голове уши.
И глаза...
Пыльные глаза...
Две глубочайшие впадины, где клубилась пыль. Серость разлагающегося
трупа. Серость штормовых туч. Серость несчастья и смерти. Глаза, глядевшие
столь глубоко и ничего не видевшие. Уродливые глаза.
Гармоничные мужчины подняли свои упаковщики, a Человек шевельнулся и
встал, и наступила сумятица.
Вначале был свет, а потом несвет. Вначале было тепло, а потом нетепло.
И...
Вначале была любовь, столь глубокая, что в сердцевине ее крутился
водоворотик, вертелся и извивался и крутился, как женщина в теплой ванне.
Наслаждение бытием, приятность скольжения в благодушие, в отсутствие боли.
Глубина мысли, мысли о чудесном и обыденном. О том, как широка она, и где
она, и где же окраины ее. И все такое.
Потом была нелюбовь. Но на место любви пришло не отсутствие ее, не
пустота, какую оставили по себе свет и тепло. На место ее пришло нечто
иное. На место ее пришла не пришла не могла не прийти пришла Ненависть!
Много позже, когда солнца сели и луны вышли скорбеть зловеще и
молчаливо над Топазом, миром красоты, - тогда явились другие. Они нашли три
тела, такие уродливые в смерти, такие жалкие, раздавленные, растрепанные.
Они забрали его. Они вывели его, говоря: "И все это, и это все..." И
много было проклятий и оскорблений. И ненависть была, и сознание, что он -
выродок. Пария. Ужасно! Он был уродством посреди красоты. "Что же нам
делать с ним? Как нам убить его?"
И вышел вперед поэт, чьи строфы были совершенны, а образы -
блистательны. Худ он был и манерен, и довелось ему придумать правильный
путь. Как создать красоту из уродства, добро из зла.
Установили они добрый столб. Ровный и стройный, вознесся он к четырем
лунам. И привязали Человека к столбу, и обложили хворостом. И подожгли.
И смотрели, как он горит.
И вновь было плохо.
Ибо Человек имел пыльные глаза, а пыльные глаза видели то, чего не
увидеть, и душа его была нежной и больной душою мечтателя.
Хватало у него наглости плакать и кричать, покуда горел он, и стенать:
"Не убивайте меня. Не убивайте! Так многого я не увидел, так многого не
узнал". Он просил и умоляли взывал о знаниях и видениях, на которые ему уже
не взглянуть.
Но они все равно сожгли его.
И это было хорошо. Огонь. Красота его. Всеобщая красота. Если бы
только у Человека хватило ума не кричать.
А когда остыла зола, ее расплавили, и там, где были столб и Человек,
остался лишь совершенной формы пруд блистающего серебра.
Он был красив, как и все остальное.
И никто уже не мог оспорить: не осталось на Топазе ничего, кроме
красоты. Красоты и покоя.
Но ночное небо звенело тающими глухими воплями, которым не умолкнуть
вовек. И когда плывущие облака закрывали две луны, те, кто слаб и не боится
признать это, понимали: пыльные глаза пребывают вовеки.