Тургенев Иван Сергеевич / книги / Ермолай и мельничиха



  

Текст получен из библиотеки 2Lib.ru

Код произведения: 11112
Автор: Тургенев Иван Сергеевич
Наименование: Ермолай и мельничиха


                        Иван Сергеевич Тургенев

                         Ермолай и мельничиха

                     (Из цикла "Записки охотника")


     ---------------------------------------------------------------------
     Книга: И.С.Тургенев. "Записки охотника"
     Издательство "Народная асвета", Минск, 1977
     OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 25 декабря 2001
     ---------------------------------------------------------------------


     Вечером мы  с  охотником Ермолаем отправились на  "тягу"...  Но,  может
быть, не все мои читатели знают, что такое тяга. Слушайте же, господа.
     За четверть часа до захождения солнца,  весной,  вы входите в  рощу,  с
ружьем,  без  собаки.  Вы  отыскиваете себе  место  где-нибудь подле опушки,
оглядываетесь,  осматриваете пистон,  перемигиваетесь с товарищем.  Четверть
часа прошло.  Солнце село,  но в  лесу еще светло;  воздух чист и прозрачен;
птицы болтливо лепечут; молодая трава блестит веселым блеском изумруда... Вы
ждете.  Внутренность  леса  постепенно  темнеет;  алый  свет  вечерней  зари
медленно скользит по корням и стволам деревьев, поднимается все выше и выше,
переходит от  нижних,  почти  еще  голых,  веток к  неподвижным,  засыпающим
верхушкам...  Вот и самые верхушки потускнели;  румяное небо синеет.  Лесной
запах усиливается, слегка повеяло теплой сыростью; влетевший ветер около вас
замирает.  Птицы засыпают -  не все вдруг - по породам; вот затихли зяблики,
через несколько мгновений малиновки,  за ними овсянки.  В лесу все темней да
темней.  Деревья сливаются в  большие чернеющие массы;  на  синем небе робко
выступают первые звездочки.  Все  птицы спят.  Горихвостки,  маленькие дятлы
одни еще сонливо посвистывают...  Вот и  они умолкли.  Еще раз прозвенел над
вами  звонкий  голос  пеночки;  где-то  печально прокричала иволга,  соловей
щелкнул в  первый раз.  Сердце ваше томится ожиданьем,  и  вдруг -  но  одни
охотники поймут  меня,  -  вдруг  в  глубокой тишине  раздается особого рода
карканье и  шипенье,  слышится мерный взмах проворных крыл,  -  и вальдшнеп,
красиво  наклонив свой  длинный нос,  плавно  вылетает из-за  темной  березы
навстречу вашему выстрелу.
     Вот что значит "стоять на тяге".
     Итак, мы с Ермолаем отправились на тягу; но извините, господа: я должен
вас сперва познакомить с Ермолаем.
     Вообразите себе человека лет сорока пяти, высокого, худого, с длинным и
тонким носом, узким лбом, серыми глазками, взъерошенными волосами и широкими
насмешливыми губами.  Этот человек ходил в зиму и лето в желтоватом нанковом
кафтане немецкого покроя,  но подпоясывался кушаком;  носил синие шаровары и
шапку со смушками,  подаренную ему, в веселый час, разорившимся помещиком. К
кушаку привязывались два мешка,  один спереди,  искусно перекрученный на две
половины, для пороху и для дроби, другой сзади - для дичи; хлопки же Ермолай
доставал из собственной,  по-видимому неистощимой, шапки. Он бы легко мог на
деньги, вырученные им за проданную дичь, купить себе патронташ и суму, но ни
разу  даже  не  подумал о  подобной покупке и  продолжал заряжать свое ружье
по-прежнему,  возбуждая изумление зрителей искусством,  с  каким он  избегал
опасности  просыпать  или  смешать  дробь  и   порох.   Ружье  у  него  было
одноствольное,  с  кремнем,  одаренное  притом  скверной  привычкой  жестоко
"отдавать",  отчего у  Ермолая правая щека всегда была пухлее левой.  Как он
попадал из этого ружья - и хитрому человеку не придумать, но попадал. Была у
него  и  легавая  собака,  по  прозванью Валетка,  преудивительное созданье.
Ермолай никогда ее не кормил. "Стану я пса кормить, - рассуждал он, - притом
пес -  животное умное,  сам найдет себе пропитанье".  И действительно:  хотя
Валетка  поражал даже  равнодушного прохожего своей  чрезмерной худобой,  но
жил,  и долго жил;  даже, несмотря на свое бедственное положенье, ни разу не
пропадал и не изъявлял желанья покинуть своего хозяина.  Раз как-то,  в юные
годы,  он отлучился на два дня, увлеченный любовью; но эта дурь скоро с него
соскочила.   Замечательнейшим  свойством  Балетки  было   его   непостижимое
равнодушие ко всему на свете...  Если б речь шла не о собаке, я бы употребил
слово:  разочарованность.  Он  обыкновенно сидел,  подвернувши под себя свой
куцый  хвост,  хмурился,  вздрагивал по  временам  и  никогда  не  улыбался.
(Известно,  что  собаки  имеют  способность улыбаться,  и  даже  очень  мило
улыбаться.) Он был крайне безобразен, и ни один праздный дворовый человек не
упускал случая ядовито насмеяться над его наружностью; но все эта насмешки и
даже  удары  Валетка  переносил  с  удивительным  хладнокровием.   Особенное
удовольствие доставлял он  поварам,  которые тотчас отрывались от  дела и  с
криком  и  бранью  пускались  за  ним  в  погоню,  когда  он,  по  слабости,
свойственной  не   одним   собакам,   просовывал  свое   голодное   рыло   в
полурастворенную дверь соблазнительно теплой и  благовонной кухни.  На охоте
он отличался неутомимостью и чутье имел порядочное; но если случайно догонял
подраненного зайца,  то уж и  съедал его с наслажденьем всего,  до последней
косточки,  где-нибудь в прохладной тени,  под зеленым кустом, в почтительном
отдалении от Ермолая, ругавшегося на всех известных и неизвестных диалектах.
     Ермолай принадлежал одному из моих соседей, помещику старинного покроя.
Помещики  старинного покроя  не  любят  "куликов" и  придерживаются домашней
живности.  Разве только в необыкновенных случаях,  как-то:  во дни рождений,
именин  и  выборов,  повара  старинных  помещиков приступают к  изготовлению
долгоносых птиц и,  войдя в азарт,  свойственный русскому человеку, когда он
сам  хорошенько не  знает,  что  делает,  придумывают к  ним  такие мудреные
приправы,  что гости большей частью с любопытством и вниманием рассматривают
поданные яства,  но  отведать их  никак не решаются.  Ермолаю было приказано
доставлять на господскую кухню раз в месяц пары две тетеревей и куропаток, а
в прочем позволялось ему жить где хочет и чем хочет. От него отказались, как
от человека ни на какую работу не годного -  "лядащего", как говорится у нас
в Орле.  Пороху и дроби,  разумеется,  ему не выдавали,  следуя точно тем же
правилам,  в  силу которых и он не кормил своей собаки.  Ермолай был человек
престранного рода:  беззаботен,  как  птица,  довольно говорлив,  рассеян  и
неловок с виду;  сильно любил выпить,  не уживался на месте,  на ходу шмыгал
ногами и переваливался с боку на бок - и, шмыгая и переваливаясь, улепетывал
верст шестьдесят в  сутки.  Он подвергался самым разнообразным приключениям:
ночевал в  болотах,  на  деревьях,  на крышах,  под мостами,  сиживал не раз
взаперти на чердаках,  в  погребах и сараях,  лишался ружья,  собаки,  самых
необходимых одеяний,  бывал бит сильно и долго - и все-таки, через несколько
времени, возвращался домой одетый, с ружьем и с собакой. Нельзя было назвать
его человеком веселым,  хотя он  почти всегда находился в  довольно изрядном
расположении духа;  он  вообще смотрел чудаком.  Ермолай любил  покалякать с
хорошим человеком,  особенно за чаркой,  но и то недолго: встанет, бывало, и
пойдет.  "Да куда ты, черт, идешь? Ночь на дворе". - "А в Чаплино". - "Да на
что тебе тащиться в  Чаплино,  за десять верст?" -  "А там у Софрона-мужичка
переночевать".  -  "Да ночуй здесь".  - "Нет уж, нельзя". И пойдет Ермолай с
своим Валеткой в  темную ночь,  через кусты да водомоины,  а  мужичок Софрон
его,  пожалуй,  к  себе на  двор не пустит,  да еще,  чего доброго,  шею ему
намнет:  не  беспокой-де  честных людей.  Зато  никто  не  мог  сравниться с
Ермолаем в  искусстве ловить весной,  в полую воду,  рыбу,  доставать руками
раков, отыскивать по чутью дичь, подманивать перепелов, вынашивать ястребов,
добывать соловьев с "дешевой дудкой", с "кукушкиным перелетом"...* Одного он
не умел:  дрессировать собак;  терпенья недоставало.  Была у него и жена. Он
ходил к  ней раз в  неделю.  Жила она в дрянной,  полуразвалившейся избенке,
перебивалась кое-как и  кое-чем,  никогда не  знала накануне,  будет ли сыта
завтра,  и  вообще  терпела  участь  горькую.  Ермолай,  этот  беззаботный и
добродушный человек,  обходился с  ней жестко и грубо,  принимал у себя дома
грозный и  суровый вид,  -  и  бедная его  жена не  знала,  чем угодить ему,
трепетала  от  его  взгляда,  на  последнюю  копейку  покупала  ему  вина  и
подобострастно  покрывала  его  своим  тулупом,   когда  он,   величественно
развалясь на  печи,  засыпал богатырским сном.  Мне самому не  раз случалось
подмечать в  нем  невольные проявления какой-то  угрюмой свирепости:  мне не
нравилось выражение его лица,  когда он  прикусывал подстреленную птицу.  Но
Ермолай никогда больше дня не оставался дома; а на чужой стороне превращался
опять в  "Ермолку",  как его прозвали на сто верст кругом и  как он сам себя
называл подчас. Последний дворовый человек чувствовал свое превосходство над
этим бродягой - и, может быть, потому именно и обращался с ним дружелюбно; а
мужики сначала с удовольствием загоняли и ловили его,  как зайца в поле,  но
потом отпускали с  Богом и,  раз узнавши чудака,  уже не  трогали его,  даже
давали ему хлеба и вступали с ним в разговоры...  Этого-то человека я взял к
себе в  охотники,  и с ним-то я отправился на тягу в большую березовую рощу,
на берегу Исты.
     ______________
     *  Охотникам до соловьев эти названья знакомы:  ими обозначаются лучшие
"колена" в соловьином пенье. (Прим. И.С.Тургенева.)

     У  многих  русских рек,  наподобие Волги,  один  берег  горный,  другой
луговой;  у  Исты тоже.  Эта  небольшая речка вьется чрезвычайно прихотливо,
ползет змеей,  ни на полверсты не течет прямо,  и  в  ином месте,  с  высоты
крутого  холма,   видна  верст  на  десять  с  своими  плотинами,   прудами,
мельницами,  огородами,  окруженными ракитником я  гусиными стадами.  Рыбы в
Исте  бездна,  особливо голавлей (мужики  достают их  в  жар  из-под  кустов
руками).   Маленькие   кулички-песочники  со   свистом   перелетывают  вдоль
каменистых берегов,  испещренных холодными и  светлыми ключами;  дикие  утки
выплывают на середину прудов и осторожно озираются;  цапли торчат в тени,  в
заливах,  под  обрывами...  Мы  стояли на  тяге около часу,  убили две  пары
вальдшнепов и,  желая  до  восхода солнца опять  попытать нашего счастия (на
тягу можно также ходить поутру), решились переночевать в ближайшей мельнице.
Мы вышли из рощи,  спустились с холма. Река катила темно-синие волны; воздух
густел,  отягченный ночной влагой.  Мы постучались в ворота. Собаки залились
на дворе.  "Кто тут?" -  раздался сиплый и заспанный голос. "Охотники: пусти
переночевать". Ответа не было. "Мы заплатим". - "Пойду скажу хозяину... Цыц,
проклятые!.. Эк на вас погибели нет!" Мы слышали, как работник вошел в избу;
он скоро вернулся к воротам.  "Нет, - говорит, - хозяин не велит пускать", -
"Отчего не  велит?"  -  "Да  боится;  вы  охотники:  чего доброго,  мельницу
зажжете;  вишь,  у вас снаряды какие". - "Да что за вздор!" - "У нас и так в
запрошлом году мельница сгорела: прасолы переночевали, да, знать, как-нибудь
и  подожгли".  -  "Да как же,  брат,  не ночевать же нам на дворе!"  -  "Как
знаете..." Он ушел, стуча сапогами...
     Ермолай  посулил ему  разных  неприятностей.  "Пойдемте в  деревню",  -
произнесен наконец со  вздохом.  Но  до  деревни были версты две...  "Ночуем
здесь,  -  сказал я,  -  на дворе ночь теплая;  мельник за деньги нам вышлет
соломы".  Ермолай беспрекословно согласился.  Мы опять стали стучаться.  "Да
что вам надобно?  -  раздался снова голос работника,  - сказано, нельзя". Мы
растолковали ему,  чего  мы  хотели.  Он  пошел посоветоваться с  хозяином и
вместе  с  ним  вернулся.  Калитка  заскрипела.  Появился  мельник,  человек
высокого  роста,  с  жирным  лицом,  бычачьим затылком,  круглым  и  большим
животом.  Он  согласился на  мое  предложение.  Во  ста  шагах  от  мельницы
находился маленький,  со  всех  сторон открытый,  навес.  Нам  принесли туда
соломы,  сена;  работник на  траве подле реки наставил самовар и,  присев на
корточки, начал усердно дуть в трубу... Уголья, вспыхивая, ярко освещали его
молодое  лицо.  Мельник  побежал  будить  жену,  предложил мне  сам  наконец
переночевать в избе; но я предпочел остаться на открытом воздухе. Мельничиха
принесла нам молока,  яиц,  картофелю,  хлеба.  Скоро закипел самовар,  и мы
принялись пить чай.  С реки поднимались пары,  ветру не было; кругом кричали
коростели;  около мельничных колес раздавались слабые звуки: то капли падали
с лопат, сочилась вода сквозь засовы плотины. Мы разложили небольшой огонек.
Пока Ермолай жарил в золе картофель,  я успел задремать... Легкий сдержанный
шепот разбудил меня.  Я  поднял голову:  перед огнем,  на опрокинутой кадке,
сидела мельничиха и  разговаривала с  моим охотником.  Я  уже прежде,  по ее
платью,  телодвижениям и выговору,  узнал в ней дворовую женщину - не бабу и
не мещанку;  но только теперь я  рассмотрел хорошенько ее черты.  Ей было на
вид  лет  тридцать;   худое  и   бледное  лицо  еще  хранило  следы  красоты
замечательной;  особенно понравились мне  глаза,  большие  и  грустные.  Она
оперла локти на колени, положила лицо на руки. Ермолай сидел ко мне спиною и
подкладывая щепки в огонь.
     - В Желтухиной опять падеж,  -  говорила мельничиха, - у отца Ивана обе
коровы свалились... Господи помилуй!
     - А что ваши свиньи? - спросил, помолчав, Ермолай.
     - Живут.
     - Хоть бы поросеночка мне подарили.
     Мельничиха помолчала, потом вздохнула.
     - С кем вы это? - спросила она.
     - С барином - с костомаровским.
     Ермолай бросил несколько еловых веток  на  огонь;  ветки  тотчас дружно
затрещали, густой белый дым повалил ему прямо в лицо.
     - Чего твой муж нас в избу не пустил?
     - Боится.
     - Вишь,  толстый брюхач...  Голубушка,  Арина  Тимофеевна,  вынеси  мне
стаканчик винца!
     Мельничиха встала и исчезла во мраке. Ермолай запел вполголоса:

                        Как к любезной я ходил,
                        Все сапожки обносил...

     Арина вернулась с  небольшим графинчиком и стаканом.  Ермолай привстал,
перекрестился и выпил духом. "Люблю!" - прибавил он.
     Мельничиха опять присела на кадку.
     - А что, Арина Тимофеевна, чай, все хвораешь?
     - Хвораю.
     - Что так?
     - Кашель по ночам мучит.
     - Барин-то,  кажется,  заснул,  -  промолвил Ермолай  после  небольшого
молчания. - Ты к лекарю не ходи, Арина: хуже будет.
     - Я и то не хожу.
     - А ко мне зайди погостить.
     Арина потупила голову.
     - Я свою-то,  жену-то,  прогоню на тот случай, - продолжал Ермолай... -
Право-ся.
     - Вы  бы лучше барина разбудили,  Ермолай Петрович:  видите,  картофель
испекся.
     - А пусть дрыхнет,  - равнодушно заметил мой верный слуга, - набегался,
так и спит.
     Я заворочался на сене. Ермолай встал и подошел ко мне.
     - Картофель готов-с, извольте кушать.
     Я  вышел из-под навеса;  мельничиха поднялась с кадки и хотела уйти.  Я
заговорил с нею.
     - Давно вы эту мельницу сняли?
     - Второй год пошел с Троицына дня.
     - А твой муж откуда?
     Арина не расслушала моего вопроса.
     - Откелева твой муж? - повторил Ермолай, возвыся голос.
     - Из Белева. Он белевский мещанин.
     - А ты тоже из Белева?
     - Нет, я господская... была господская.
     - Чья?
     - Зверкова господина. Теперь я вольная.
     - Какого Зверкова?
     - Александра Силыча.
     - Не была ли ты у его жены горничной?
     - А вы почему знаете? Была.
     Я с удвоенным любопытством и участием посмотрел на Арину.
     - Я твоего барина знаю, - продолжал я.
     - Знаете? - отвечала она вполголоса - и потупилась.
     Надобно сказать читателю, почему я с таким участьем посмотрел на Арину.
Во  время моего пребывания в  Петербурге я  случайным образом познакомился с
г-м  Зверковым.  Он занимал довольно важное место,  слыл человеком знающим и
дельным.  У  него  была жена,  пухлая,  чувствительная,  слезливая и  злая -
дюжинное и тяжелое созданье; был и сынок, настоящий барчонок, избалованный и
глупый.  Наружность самого г.  Зверкова мало располагала в  его  пользу:  из
широкого,  почти  четвероугольного лица  лукаво  выглядывали мышиные глазки,
торчал нос,  большой и острый,  с открытыми ноздрями; стриженые седые волосы
поднимались  щетиной  над   морщинистым  лбом,   тонкие  губы   беспрестанно
шевелились и  приторно улыбались.  Г-н  Зверков стоял обыкновенно растопырив
ножки и заложив толстые ручки в карманы. Раз как-то пришлось мне ехать с ним
вдвоем в карете за город. Мы разговорились. Как человек опытный, дельный, г.
Зверков  начал  наставлять меня  на  "путь  истины".  -  Позвольте  мне  вам
заметить,  -  пропищал он наконец, - вы все, молодые люди, судите и толкуете
обо  всех вещах наобум;  вы  мало знаете собственное свое отечество;  Россия
вам,  господа,  незнакома,  вот что!.. Вы всё только немецкие книги читаете.
Вот,  например,  вы мне говорите теперь и то,  и то насчет того, ну, то есть
насчет дворовых людей...  Хорошо,  я не спорю,  все это хорошо;  но вы их не
знаете,  не  знаете,  что это за  народ.  (Г-н  Зверков громко высморкался и
понюхал табаку.)  Позвольте мне  вам  рассказать,  например,  один маленький
анекдотец:  вас это может заинтересовать.  (Г-н Зверков откашлялся.) Вы ведь
знаете,  что  у  меня  за  жена;  кажется,  женщину добрее ее  найти трудно,
согласитесь сами.  Горничным ее  девушкам не  житье,  -  просто  рай  воочию
совершается...  Но моя жена положило себе за правило:  замужних горничных не
держать.  Оно и точно не годится:  пойдут дети,  то,  се,  -  ну,  где ж тут
горничной присмотреть за барыней как следует, наблюдать за ее привычками: ей
уж не до того,  у  ней уж не то на уме.  Надо по человечеству судить.  Вот-с
проезжаем мы раз через нашу деревню, лет тому будет - как бы вам сказать, не
солгать,   -   лет   пятнадцать.   Смотрим,   у   старосты  девочка,   дочь,
прехорошенькая;  такое даже,  знаете, подобострастное что-то в манерах. Жена
моя и говорит мне:  "Коко, - то есть, вы понимаете, она меня так называет, -
возьмем эту  девочку в  Петербург;  она  мне нравится,  Коко..."  Я  говорю:
"Возьмем,  с удовольствием".  Староста,  разумеется,  нам в ноги;  он такого
счастья,  вы понимаете,  и ожидать не мог... Ну, девочка, конечно, поплакала
сдуру.  Оно  действительно  жутко  сначала:  родительский  дом...  вообще...
удивительного тут  ничего нет.  Однако она скоро к  нам привыкла;  сперва ее
отдали в девичью;  учили ее,  конечно. Что ж вы думаете?.. Девочка оказывает
удивительные успехи;  жена  моя  просто к  ней  пристращивается,  жалует ее,
наконец,  помимо других, в горничные к своей особе... замечайте!.. И надобно
было отдать ей  справедливость:  не  было еще  такой горничной у  моей жены,
решительно  не  было;   услужлива,  скромна,  послушна  -  просто  все,  что
требуется.  Зато уж и жена ее даже,  признаться,  слишком баловала:  одевала
отлично,  кормила с господского стола,  чаем поила...  ну,  что только можно
себе представить! Вот этак она лет десять у моей жены служила. Вдруг, в одно
прекрасное утро,  вообразите себе,  входит Арина  -  ее  Ариной звали -  без
доклада ко  мне  в  кабинет -  и  бух  мне  в  ноги...  Я  этого,  скажу вам
откровенно,  терпеть  не  могу.  Человек  никогда  не  должен  забывать свое
достоинство, не правда ли? "Чего тебе?" - "Батюшка, Александр Силыч, милости
прошу".  -  "Какой?" -  "Позвольте выйти замуж!" Я, признаюсь вам, изумился.
"Да ты знаешь,  дура, что у барыни другой горничной нету?" - "Я буду служить
барыне по-прежнему".  - "Вздор! вздор! барыня замужних горничных не держит".
- "Маланья на мое место поступить может".  -  "Прошу не рассуждать!" - "Воля
ваша..." Я,  признаюсь,  так и обомлел.  Доложу вам,  я такой человек: ничто
меня  так  не  оскорбляет,  смею  сказать,  так  сильно не  оскорбляет,  как
неблагодарность... Ведь вам говорить нечего - вы знаете, что у меня за жена:
ангел во  плоти,  доброта неизъяснимая...  Кажется,  злодей -  и  тот бы  ее
пожалел.  Я прогнал Арину.  Думаю,  авось опомнится;  не хочется, знаете ли,
верить злу,  черной неблагодарности в  человеке.  Что ж  вы  думаете?  Через
полгода опять она изволит жаловать ко  мне с  тою же самою просьбой.  Тут я,
признаюсь,  ее с сердцем прогнал и погрозил ей,  и сказать жене обещался.  Я
был возмущен...  Но представьте себе мое изумление: несколько времени спустя
приходит ко мне жена,  в слезах, взволнована так, что я даже испугался. "Что
такое случилось?" -  "Арина..." Вы понимаете...  я стыжусь выговорить. "Быть
не может!..  кто же?" -  "Петрушка-лакей". Меня взорвало. Я такой человек...
полумер не  люблю!..  Петрушка...  не  виноват.  Наказать его можно,  но он,
по-моему, не виноват. Арина... ну, что ж, ну, ну, что ж тут еще говорить? Я,
разумеется,  тотчас же  приказал ее остричь,  одеть в  затрапез и  сослать в
деревню.  Жена  моя  лишилась отличной горничной,  но  делать  было  нечего:
беспорядок в  доме  терпеть,  однако же,  нельзя.  Больной член лучше отсечь
разом...  Ну,  ну, теперь посудите сами, - ну, ведь вы знаете мою жену, ведь
это,  это,  это... наконец, ангел!.. Ведь она привязалась к Арине, - и Арина
это знала и не постыдилась... А? нет, скажите... а? Да что тут толковать! Во
всяком  случае,  делать  было  нечего.  Меня  же,  собственно меня,  надолго
огорчила,  обидела неблагодарность этой девушки.  Что ни говорите... сердца,
чувства - в этих людях не ищите! Как волка ни корми, он все в лес смотрит...
Вперед наука! Но я желал только доказать вам...
     И г. Зверков, не докончив речи, отворотил голову и завернулся плотнее в
свой плащ, мужественно подавляя невольное волнение.
     Читатель теперь,  вероятно,  понимает, почему я с участием посмотрел на
Арину.
     - Давно ты замужем за мельником? - спросил я ее наконец.
     - Два года.
     - Что ж, разве тебе барин позволил?
     - Меня откупили.
     - Кто?
     - Савелий Алексеевич.
     - Кто такой?
     - Муж мой.  (Ермолай улыбнулся про себя.) А разве вам барин говорил обо
мне? - прибавила Арина после небольшого молчанья.
     Я  не  знал,  что отвечать на  ее вопрос.  "Арина!"  -  закричал издали
мельник. Она встала и ушла.
     - Хороший человек ее муж? - спросил я Ермолая.
     - Ништо.
     - А дети у них есть?
     - Был один, да помер.
     - Что ж,  она понравилась мельнику,  что ли?..  Много ли  он за нее дал
выкупу?
     - А  не знаю.  Она грамоте разумеет;  в их деле оно...  того...  хорошо
бывает. Стало быть, понравилась.
     - А ты с ней давно знаком?
     - Давно. Я к ее господам прежде хаживал. Их усадьба отселева недалече.
     - И Петрушку-лакея знаешь?
     - Петра Васильевича? Как же, знал.
     - Где он теперь?
     - А в солдаты поступил.
     Мы помолчали.
     - Что она, кажется, нездорова? - спросил я наконец Ермолая.
     - Какое здоровье!..  А  завтра,  чай,  тяга  хороша будет.  Вам  теперь
соснуть не худо.
     Стадо диких уток со свистом промчалось над нами,  и мы слышали, как оно
спустилось на реку недалеко от нас. Уже совсем стемнело и начинало холодать;
в роще звучно щелкал соловей. Мы зарылись в сено и заснули.